Часть 4
Господь улыбается как негритенок
Слишком велико было искушение.
И не скажешь, что сейчас зимний полдень. Солнце заливает улицы мягким светом, и лучи его не обжигают, а поглаживают кожу нежно, точно женская рука. В саду пестрым многоцветьем переливаются маргаритки, розы и гвоздики, георгины и фиалки, и даже на расстоянии чувствуется тонкий, едва уловимый аромат, от которого у Леденчика чуть кружится голова. Покормили его сегодня богатые португальцы — вынесли остатки обеда, королевское получилось пиршество. Служанка, поставив перед ним доверху полную тарелку, поглядела на улицу, на зимнее солнце, на прохожих, шедших налегке, и сказала:
— Славный какой денек.
Слова эти продолжают звучать в ушах у Леденчика. Славный денек, и мальчик беспечно шагает по улице, насвистывая самбу, которой научил его Богумил, вспоминая, что падре Жозе Педро обещал во что бы то ни стало устроить его в семинарию. Еще падре сказал, что вся красота земли и людей — дар Божий и нужно быть ему за это благодарным. Леденчик поднимает глаза к синему небу, туда, где, наверно, живет Господь Бог, и думает: Господь и вправду всеблаг. А подумав о Боге, тут же вспоминает о своих товарищах. Они воруют, дерутся, бранятся так, что уши вянут, по ночам подкарауливают на пляже девчонок негритянок, могут при случае пырнуть ножом полицейского — и все таки они добрые, они преданы друг другу. А грешат потому, что нет у них ни дома, ни отца с матерью, потому что никогда не знают, будут они сегодня сыты или нет, и живут в кирпичной сырой развалюхе с дырявой крышей. Если б не воровали, то перемерли бы с голоду, — редко встретишь сердобольных людей, которые накормят или вынесут какую нибудь одежонку. Одного — покормят, другого — оденут, а остальным что? Подыхать? Вот и получается, что всю шайку ждет пекло. Педро Пуля не верит в загробную жизнь. Профессор над этим смеется. Большой Жоан верит в Шанго и Омолу, в негритянских богов, пришедших в Бразилию из Африки. Богумил, закоренелый грешник и несравненный капоэйрист, тоже молится им и путает их с вывезенными из Европы святыми. Падре Жозе Педро говорит, что это предрассудок и заблуждение и они не виноваты. День по прежнему прекрасен, а Леденчик мрачнеет. Неужто все они обречены аду? Там, в геенне, грешников ждет пламя адского огня: оно будет мучить их всю загробную жизнь, а жизнь эта бесконечна. А муки там пострашней тех, что в полиции или в колонии. Несколько дней назад Леденчик слушал в церкви Пьедаде проповедь, которую читал монах из Германии. На его багровом лице блестели капли пота. Он плохо говорил по португальски, и слова его обрушивались на прихожан, точно удары бича. Языки пламени жгли тех, кто в земной жизни был красив и прелюбодействовал, воровал или пускал в ход нож. Господь Бог германского монаха был грозным и мстительным вершителем правосудия и совсем не походил на благостного Бога падре Жозе, посылавшего людям такие славные погожие дни. Только потом Леденчику объяснили, что Бог — это высшее милосердие и высшая справедливость, и мальчик теперь испытывал к нему не только любовь, но и страх, — два эти чувства жили в его душе нераздельно. Никому не было до него дела, и потому невольно приходилось грешить — воровать чуть не каждый день, врать, выпрашивая милостыню у дверей богатых домов. И, как ни ясно синее небо, Леденчик сейчас смотрит на него широко раскрытыми от страха глазами и молит Бога (милосердного, но справедливого) простить его грехи и грехи всех «капитанов» — простить, потому что они не виноваты. Виновата жизнь…
Это падре Жозе Педро говорил, что виновата жизнь, и делал все возможное, чтобы облегчить ее, ибо знал: только так он сумеет наставить мальчишек на путь истинный. Но однажды старый грузчик Жоан де Адан сказал, что виновата не жизнь, а неправильно устроенное общество, виноваты богатые… И еще он сказал, что до тех пор, покуда все будет по прежнему, мальчишки порядочными людьми не станут. И еще он сказал, что падре ничего не сможет для них сделать — богатые не дадут. Услышав это, падре очень опечалился, а когда Леденчик принялся его утешать, говоря, что не стоит обращать внимания на слова грузчика, тот, покачав головой, ответил:
— Я и сам иногда подумываю, что это так: не все ладно в нашем обществе… Но Господь милостив, он вразумит.
Падре считал, что Господь простит «капитанов», а потому хотел помочь им, хоть и не знал, как это сделать. Зато ему очень хорошо было известно, что большинство относится к ним, как к преступникам, а некоторые не видят большой разницы между ними и теми, у кого есть родители и крыша над головой. В пору было отчаяться. Однако падре не терял надежды, что Господь когда нибудь укажет ему путь, как спасти заблудшие души, а до тех пор он будет опекать их, стараясь по мере сил и возможностей искоренять в них все дурное. Именно падре Жозе Педро удалось покончить с мужеложеством в шайке, а заодно понять, как именно надлежит действовать, если желаешь добиться успеха. Пока он внушал им, что педерастия есть отвратительный и богомерзкий грех, «капитаны» только посмеивались у него за спиной и продолжали приставать к самым миловидным из своих сотоварищей. Но когда в один прекрасный день падре заявил (призвав на помощь Богумила, который подтвердил его слова), что это занятие — позор для мужчины, Педро Пуля тотчас принял крутые меры, объявив, что все, кого он застукает, будут выгнаны из шайки вон. Образно выражаясь, он выжег этот порок каленым железом.
Трудней всего было падре примирить непримиримое, но иногда ему удавалось и это, и тогда он довольно улыбался, глядя на плоды своих рук. Грузчик Жоан де Адан тем не менее посмеивался над его стараниями и говорил, что только революция все приведет в порядок. Там, в Верхнем Городе, обитатели богатых кварталов хотели бы отправить всех «капитанов» поголовно в тюрьму или в исправительную колонию, что еще хуже. Внизу, в порту, Жоан де Адан мечтал покончить с богачами, сделать всех людей равными, а всех детей обучить грамоте. А падре хотел, чтобы дети ходили в школу, чтобы у них был дом, чтобы о них заботились, чтобы их любили, и полагал, что для этого вовсе не обязательно устраивать революцию и уничтожать богачей. Но на каждом шагу вырастали перед ним неодолимые препятствия. Падре уже терял надежду и горячо молился, прося Господа наставить его и указать верный путь. Но чем больше думал он обо всем этом, тем непреложней становилась для него правота старого грузчика, и непреложность эта пугала его. Ужас охватывал падре: совсем не тому его учили в семинарии. И снова часами напролет просил он у Бога совета и помощи.
Леденчик был предметом его особой гордости. Раньше этот паренек слыл среди «капитанов» чуть ли не самым отчаянным: рассказывали, что однажды, когда какой то мальчуган отказался дать ему денег, он приставил к его горлу острие клинка и стал медленно нажимать на рукоять, пока не потекла кровь. Но рассказывали и про то, как он ударил ножом Жирного Шико: тот мучил кошку, ловившую в пакгаузе крыс. Леденчик начал преображаться с того самого дня, когда падре впервые заговорил о Боге, о небесах, об Иисусе Христе, о милосердии и доброте. Господь воззвал к нему: в пакгаузе он явственно услыхал его глас. Господь снился ему; это было то самое откровение, о котором толковал падре. И мальчик потянулся к нему всем своим существом и стал молиться перед образками, подаренными священником. Товарищи немедля принялись насмехаться над его рвением, но когда он избил одного из них, остальные прикусили языки. На следующий день после драки падре Жозе сказал Леденчику, что тот поступил дурно, что во имя Господа можно и должно претерпеть любую обиду, и тогда он отдал избитому свой совсем новенький нож. Больше он в драки не лез, ни разу никого не отколотил, а воровать не бросил оттого только, что помер бы с голоду, — это был единственный источник существования для него и для всех ребят. Леденчик внимал настойчивому зову Бога и хотел пострадать во имя его. Он часами простаивал на коленях, спал на голом полу, молился, даже когда глаза слипались, шарахался от негритяночек, которые предлагали ему свою любовь. Но в те времена Бог для него олицетворял неисчерпаемое милосердие, и он умерщвлял плоть во искупление тех мук, что претерпел Господь на земле. Потом открылась ему и справедливость (для него — возмездие) Бога, и в душе его поселился страх перед ним — страх, соединившийся с любовью. Молитвы его стали продолжительней, и ужас, который внушал ему ад, причудливо перемешивался с прекрасным божественным образом. Он устраивал себе долгие посты; щеки у него ввалились, как у отшельника, а взгляд стал отрешенным и невидящим. Он мечтал, чтобы Господь явился ему в сновиденье, и потому остерегался поднимать глаза на чернокожих девчонок, которые, покачивая бедрами, словно танцуя на ходу, то и дело попадались ему в бедных кварталах Баии. Единственным желанием Леденчика было стать служителем Бога, жить в угоду ему и во имя его. Милосердие Бога вселяло в него надежду, а страх, который он испытывал перед неотвратимостью ожидавшей его кары за грехи, приводил в отчаяние.
Эта любовь, этот страх — причина того, что Леденчик в нерешительности стоит перед витриной в погожий солнечный день. Солнце не палит, а мягко греет, в саду распустились цветы, мир и покой снизошли на Баню. Но прекрасней всего — резное изображение Богоматери с младенцем, стоящее в этой лавке, у которой только один вход. На витрине — образки и ладанки, молитвенники в богатых переплетах, золотые четки, серебряные ковчежцы, а с полки, что у самой двери, Пречистая Дева протягивает мальчику Христа младенца, такого же нищего и нагого, как сам Леденчик. По воле скульптора Христос худ, а Дева, держащая его на виду у богатых и толстых прохожих, печальна. Вот потому никто и не покупает деревянное изображение: всюду и всегда Христос младенец — упитанный и пухлый, точно мальчик из благополучного семейства, это Бог богатых. А этот похож на Леденчика, а еще больше — на самых юных членов шайки, особенно на того малыша всего несколько месяцев от роду, которого Большой Жоан подобрал на улице — мать, видно, умерла, — принес в пакгауз, где он и пробыл целый день к вящей радости «капитанов», потешавшихся над Жоаном и Профессором: те совсем сбились с ног, добывая для малыша молоко. Потом матушка Анинья взяла и унесла его. Только тот младенец был чернокожим, а этот — белый… А так один к одному. У Христа, прильнувшего к груди Пречистой, такое же худенькое, исплаканное личико. Дева Мария словно протягивает младенца Леденчику, вверяет своего сына его попечению, его любви. Сияющий день, ослепительное солнце, цветы, и только Христу младенцу холодно и голодно. Взять его с собой, в пакгауз? Он заботился бы о нем, пестовал его, окружил бы его любовью… Еще и тем отличается этот Христос от всех прочих, что Приснодева держит его как то не крепко, словно уже готова отдать Леденчику. Он делает шаг вперед. В лавчонке — всего одна продавщица: пока нет покупателей, она подкрашивает губы. Утащить резное изображение — проще простого. Леденчик уже собирается сделать еще шаг, но вдруг застывает на месте. Страх перед Богом останавливает его.
Он поклялся когда то, что будет воровать, только чтобы не умереть с голоду или чтобы не нарушать законов шайки — по приказу Педро Пули: ведь преступить ее неписаные, но неумолимые законы — тоже грех. А сейчас собирается украсть Христа младенца — и только для себя. Он хочет украсть его, чтобы Христос всегда был с ним, чтоб было о ком заботиться и кого любить. А если воруешь не потому, что голодаешь или мерзнешь, то совершаешь смертный грех и будешь наказан без пощады — гореть тебе, Леденчик, в геенне огненной. Пламя ее будет терзать твою плоть, жечь руки, снявшие образ Господа с полки, и конца твоим мукам не настанет во веки веков. Христос младенец — собственность хозяина этой лавки. Но, если рассудить, у него столько других младенцев — пухленьких и розовощеких, — что он и не заметит пропажи одного из них, самого несчастного и озябшего. Остальные всегда завернуты в пеленки из дорогой материи тонкой выделки — всегда почему то голубые. А этот — совсем голый, он, наверно, озяб, его не пожалел даже создатель резчик. А Дева протягивает сына Леденчику, отдает младенца ему. Вон сколько у этого торговца других Христов. Он и не заметит, а заметит — так только обрадуется, что украли того самого младенца, которого никто не покупал, который готов вот вот скатиться с материнских рук, перед которым всегда перешептываются в страхе святоши покупательницы:
— Нет, только не этого… Такой заморыш, прости меня, Господи… Пожалуй, еще упадет на пол, разобьется — что тогда делать? Нет, этого не куплю.
Так и остался Христос непроданным. Дева Мария протягивала его прохожим, чтобы кто нибудь взял его, любил и заботился о нем, но никто не брал. Богомолки не желали ставить его в свои домашние алтари рядом с младенцами в золотых сандалиях, с золотыми коронами на голове. Один только Леденчик заметил, что он голоден и продрог, один только Леденчик, мечтает взять его, Но денег у него нет, и к тому же он никогда ничего не покупает. Если он унесет младенца, то любовь к Богу и накормит его, и напоит, и обогреет. Но как унесешь, если адский огонь будет пожирать голову, в которой родился греховный замысел, и руки, его осуществившие?! Тут он вспоминает, что греховный помысел — уже есть грех. Германский монах говорил, что многие грешат в мыслях, не сознавая этого. Леденчик то сознает, что грешит, и, боясь кары, бросается прочь. Но убегает он недалеко: на углу останавливается, потому что расстаться с образом Христа младенца не в силах. Глядит на другие витрины, чтобы отвлечься; засовывает руки в карманы, чтобы уберечься от искушения, отгоняет его от себя. Вокруг снуют люди, возвращающиеся с обеденного перерыва, и совсем скоро в магазин придут другие продавцы — и тогда уж точно ничего не получится… И он снова застывает перед витриной.
И снова Пречистая Дева протягивает сына Леденчику. Уже час дня. Через несколько минут придут продавцы. Сколько их? Магазинчик маленький, хватит и одного, чтоб нельзя было утащить младенца. Леденчику кажется, что эти слова произнесла сама Дева: сейчас не унесешь — никогда не унесешь. Конечно, это она сделала так, что барышня за прилавком ушла в глубь лавки… Она, Пречистая Дева, протягивает ему своего сына. Он слышит сладостный голос:
— Возьми его. Отдаю его на твое попечение. Смотри за ним хорошенько…
Он подходит к полке. Въяве предстает перед ним пламя геенны, в которую ввергнет его Бог на веки вечные. Но, тряхнув головой, словно прогоняя это видение, он берет на руки протянутого ему Девой младенца и, прижав его к груди, исчезает на улице.
Он не глядит в лицо Христа, но знает, что сейчас, притулившись к его груди, тот не страдает ни от холода, ни от голода, ни от жажды. Христос улыбается в точности так, как улыбался тот грудной негритенок, когда открыл в пакгаузе глаза и увидел, что Большой Жоан поит его с ложечки молоком, стиснув бутылку в огромных ручищах, а Профессор поддерживает ему голову и согревает его теплом своего тела. Так улыбается теперь и Христос младенец.
Семья
Это Долдон рассказал Педро Пуле, что в одном доме по улице Граса золота столько, что жуть берет. Хозяин, кажется, коллекционер, и Долдон слышал от одного портового молодца, будто там есть комната, сплошь заставленная золотом и серебром, в ломбарде это потянет целое состояние. Днем Педро, взяв с собой Долдона, пошел посмотреть на этот самый дом: современная постройка, сад, гараж — просторное и элегантное жилище богатых людей. Долдон сплюнул сквозь зубы, растер плевок подошвой — на мостовой осталось затейливое, как цветок, пятно — и сказал:
— Еще говорят, здесь живут только двое стариков.
— Тем лучше… — заметил Педро.
Дверь особняка открылась, в сад вышла служанка. Приятели успели разглядеть обширный холл, картины на стенах, статуэтки на столиках.
— Вот бы сюда Профессора, — засмеялся Педро, — он бы совсем с ума сошел. Гляди, сколько картин и книг.
— Он бы во какой портрет с меня нарисовал. — И Долдон широко развел руки.
Педро еще раз осмотрел дом, посвистывая, подошел к садовой решетке. Служанка, склонившись над клумбой, срезала цветы: в вырезе платья виднелась пышная грудь. Педро пригляделся повнимательней. Белые груди с торчащими розовыми вершинками. Долдон протяжно вздохнул:
— О о, какие…
— Заткнись.
Но служанка уже заметила их, взглянула вопросительно — «что, мол, вам здесь надо?». Педро стащил с головы берет:
— Нельзя ли у вас водички попросить? Совсем от жары замучились…
Разрумянившийся, с белокурыми волнистыми волосами, закрывавшими уши, он улыбался, и служанка посмотрела на него приветливо. Долдон, поставив ногу на садовую ограду, курил сигарету.
— Убери ногу, ишь куда задрал, — неприязненно сказала служанка, а Педро улыбнулась: — Сейчас принесу.
Через минуту она вернулась с двумя стаканами воды, — мальчишки отродясь не видывали таких красивых. Выпив воду, Педро поблагодарил:
— Большое спасибо, — и добавил шепотком: — До чего ж хороша!..
— Нахал, — также вполголоса ответила девушка.
— Ты в котором часу работу кончаешь?
— Разлетелся! У меня муж есть. В девять он всегда меня встречает вон на том углу.
— А сегодня я буду ждать на этом…
Приятели двинулись по улице. Долдон докуривал сигарету, обмахивался своей шапчонкой.
— Есть во мне что то такое, — заметил Педро. — Готово дело, влюбилась.
Долдон снова сплюнул:
— Еще бы, отрастил себе лохмы, как баба, да еще весь в локончиках…
Педро, засмеявшись, погрозил ему кулаком:
— Молчи, дубина, это в тебе зависть говорит!
Некоторое время шли молча, потом Долдон спросил:
— Ну, так как же с золотишком будет?
— Пошлем сначала Безногого. Пусть протырится завтра в дом, поживет денек другой. Когда разузнает, где хранится что поценней, заявимся впятером вшестером и вынесем…
— А бабенку, что ж, упустишь?
— Ничего подобного. Сегодня же моя будет. К девяти вернусь сюда.
Он обернулся. Служанка, перегнувшись через ограду, смотрела им вслед. Педро помахал ей, и она ответила. Долдон сплюнул в третий раз:
— Вот везунок, смотреть противно!
На следующий день около половины двенадцатого возле особняка появился Безногий. Служанка не услышала звонка, потому что, наверно, перебирала в памяти подробности ночи, проведенной с Педро в комнатке на улице Гарсия. Безногий нажал кнопку еще раз, и в окне первого этажа показалась седовласая голова. Прищуренные глаза пожилой дамы взглянули на Безногого.
— Что ты хочешь, мой мальчик?
— Сеньора, я — бедный сирота…
Дама движением руки попросила его обождать и спустя несколько минут уже стояла у калитки, отмахиваясь от извинений подоспевшей служанки.
— Да, так я слушаю тебя, мой мальчик, — повторила она, окинув быстрым взглядом его лохмотья.
— Сеньора, я рос без отца, а несколько дней назад Господь призвал к себе мою бедную мамочку. — Он ткнул пальцем в траурную повязку на рукаве своего пиджака (повязку смастерили из ленты с новой шляпы Кота, — тот взбесился от злости, обнаружив это). — Больше у меня никого в целом свете… Я — калека, много работать не могу, уже два дня у меня во рту крошки не было, и ночевать мне негде…
Казалось, он вот вот расплачется. Дама была явно тронута его словами:
— Ты сказал — «калека»?
Он выставил больную ногу, потом прошелся перед хозяйкой, хромая сильнее, чем обычно. Та смотрела на него с состраданием.
— А отчего умерла твоя мама?
— Толком не знаю… Прицепилась к ней какая то зараза, не то лихорадка, не то горячка, за пять дней свела ее в могилу. И остался я один на всем белом свете. Если б еще можно было работу найти… Но кто ж меня возьмет, хромого? Разве только к каким нибудь добрым людям… Я могу за покупками ходить, по дому помогать… Возьмите меня, а?
И, думая, что она колеблется, бесстыдно добавил плачущим голосом:
— Конечно, можно пойти воровать, связаться с какой нибудь шайкой вроде «капитанов песка», вы слыхали, наверно? Да не по нутру мне это, я свой хлеб честно хочу зарабатывать. Но тяжелой работы не выдержу. Пожалейте, сеньора, бедного голодного сироту…
Но хозяйка и не думала колебаться. Она молчала потому, что вспоминала своего сына, который был сверстником этого оборвыша, — его смерть навеки изгнала радость из их дома. Муж мог по крайней мере отвлечься своей коллекцией произведений искусства, а она жила только воспоминаниями о сыне, покинувшем их так скоро. Вот потому она и глядела на Безногого ласково и голос ее звучал так нежно. В нем появились даже какие то радостные нотки, безмерно удивившие служанку.
— Войди, мой мальчик. Я подумаю, как тебе помочь. — Она опустила тонкую руку (на пальце блеснул крупный брильянт) на грязную голову Безногого и повернулась к служанке: — Мария, приготовьте ему комнату над гаражом. Отведите его в ванную, дайте халат Раула и покормите.
— Слушаю, дона Эстер. Обед потом прикажете подавать?
— Потом. Сначала займитесь этим мальчиком. Бедняжка два дня ничего не ел.
Безногий молчал, размазывая ладонью по лицу притворные слезы.
— Не плачь, — промолвила дона Эстер, погладив его по щеке.
— Дай вам Бог, сеньора… Вы такая добрая…
После этого она спросила, как его зовут, и Безногий назвался первым пришедшим в голову именем:
— Аугусто.
Он мысленно повторял это имя, стараясь накрепко затвердить его, и потому не видел, какое впечатление произвело оно на хозяйку.
— Тебя тоже зовут Аугусто?.. — шептала она, потом повторила уже в полный голос: — Боже мой, Аугусто… Аугусто, — и Безногий, подняв глаза, увидел ее преображенное волнением лицо. — Это имя носил мой сын. Он умер, когда был таким, как ты… Ну, входи же, умойся, и тебе дадут поесть.
Растроганная дона Эстер пошла за ним следом и смотрела, как служанка проводила мальчика в ванную, дала ему халат, а сама поднялась в комнату над гаражом (шофер уволился, и она пустовала), чтобы все приготовить. Дона Эстер подошла к Безногому, остановившемуся на пороге ванной.
— Свою одежду можешь выбросить. Мария подберет тебе что нибудь из вещей моего Аугусто.
Она ушла, а Безногий смотрел ей вслед и злился то ли на нее, то ли на себя…
Дона Эстер сидела у своего туалетного столика, невидящими глазами уставившись в зеркало. У нее было такое выражение, будто она следит за плывущими по небу облаками. Но она ни за чем не следила и ничего не видела. Перед глазами у нее стоял одетый в матросский костюмчик сын — ровесник Безногого. Она вспоминала, как носился он по двору того дома, где они жили раньше и откуда уехали сразу после его смерти. Он всегда был такой веселый, такой неугомонный, такой непоседа!.. Когда же ему надоедало гоняться за кошкой, качаться на качелях, до сумерек играть во дворе в футбол, он прибегал к ней, обнимал за шею, целовал или садился у ее ног, листая книжки с картинками, по которым учился читать и писать. Дона Эстер с мужем, чтобы не разлучаться с сыном надолго, решили дать ему домашнее образование. Но однажды (глаза ее наполнились слезами) он заболел лихорадкой, а потом маленький гроб вынесли за ворота, и она смотрела ему вслед испуганно и удивленно, все не решаясь поверить, что сын ее умер. Его увеличенная фотография висит у нее в комнате, но шторка отодвигается редко: к чему растравлять рану? Одежда его сложена в чемодан, с самого дня похорон никто не прикасался к ней. Но сейчас дона Эстер достает из шкатулки с драгоценностями ключи.
Медленно, очень медленно входит она в детскую. Садится на стул. Дрожащими руками отпирает чемодан, поднимает крышку, долго смотрит на брюки и курточки, на матросские костюмы, на маленькие пижамы и ночные рубашки. Прижимает к груди матроску, словно обнимает сына. Плачет.
В двери ее дома постучался бедный сирота. После того как умер Аугусто, она не хотела больше иметь детей, не могла даже видеть их — слишком живо напоминали они о ее потере. Но нищий, убогий, печальный мальчик, которого зовут так же, как ее сына, постучался к ней, попросил накормить, приютить, обогреть. И потому она решилась открыть чемодан, где лежали вещи се сына, потому она достает оттуда его любимый матросский костюм: в образе этого искалеченного и обездоленного попрошайки вернулся к доне Эстер ее Аугусто.
И плачет она теперь не только от горя. Сын ее вернулся к ней изголодавшимся, хромым, оборванным, грязным, но скоро, очень скоро станет он, как прежде, веселым и счастливым, и обовьет ее шею руками, и усядется у ее ног, перелистывая букварь.
Она поднимается, выходит из комнаты, унося матросский костюмчик. В этой одежде суждено Безногому съесть лучший в своей жизни обед.
Матросский костюмчик был точно на него шит, сидел, как влитой, и Безногий, посмотревшись в зеркало, не узнал себя. Он был чисто вымыт, горничная пригладила ему волосы брильянтином, сбрызнула одеколоном. Безногий, глядя на свое отражение, одернул матроску и улыбнулся, подумав о Коте: он дорого бы дал, чтобы Кот увидел его в таком обличье. На ногах у него были новые башмаки, но они его сильно разочаровали: сверху были какие то бантики, и потому Безногий счел их женскими. «Чепуха какая то, — подумалось ему, — матросский костюм — и девчачьи туфли». Он пошел в сад, — хотелось курить, сигаретка после обеда — святое дело. Обеда иногда не было вовсе, но окурок сигареты или сигары он раздобывал непременно. Но здесь надо быть начеку, открыто не покуришь. Если б его отвели на кухню, кормили бы вместе с прислугой, тогда дело другое: можно было бы и покурить всласть, и поболтать, не стесняясь особенно в выражениях. Но в этом доме его вымыли, одели во все новое, напомадили, надушили, потом проводили в столовую, и там, за обедом, хозяйка говорила с ним, как с порядочным. Потом она велела ему пойти поиграть в саду, где нежился на солнце желтый кот по кличке Брелок… Безногий опускается на скамейку, достает пачку дешевых сигарет — он предусмотрительно переложил их в карман новых штанов, — закуривает, глубоко затягивается и начинает размышлять о неожиданном повороте судьбы. Он уже не в первый раз прикидывается «бедным хроменьким сиротой» и остается им до тех пор, пока не вызнает расположение комнат, места, где хранится самое ценное, все ходы и выходы. Потом однажды ночью облюбованный особнячок посетят «капитаны», утащат товар, а спустя несколько часов после налета появится в пакгаузе и он, Безногий, охваченный злорадным торжеством. Чувство это неизменно возникало в его душе, потому что хозяева тех домов, где его кормили и куда пускали переночевать, творили добро, точно выполняя тягостную повинность: они старались держаться от него подальше, словно боялись испачкаться, глядели косо, как будто спрашивая, скоро ли он намерен убраться, и он часто замечал, что хозяйка, растроганная его печальной историей и слезами, очень скоро начинала раскаиваться в своем мягкосердечии. Безногий был уверен, что все они пускают его в дом, поят и кормят, чтобы заглушить угрызения совести. Он считал, что все они виноваты перед бездомными детьми, и испытывал к своим благодетелям самую настоящую ненависть. Величайшей и, быть может, единственной его отрадой было представлять себе, какому отчаянию предаются ограбленные, когда до них доходит, что именно тот голодный мальчишка, которого они покормили и приютили, навел на их дом банду таких же изголодавшихся юнцов и показал, где хранятся ценности.
Но на этот раз все было по другому. На этот раз его накормили не на кухне, спать положили не во дворе. На этот раз дали комнату, его одели во все новое, а обедать позвали в столовую. Его принимали как долгожданного, дорогого гостя. И Безногий, после каждой затяжки пряча сигарету в кулак (он сам удивлялся этому), пытается понять, почему так вышло, и не понимает. Сморщив лоб от напряжения, Безногий думает. Вспоминаются ему дни, проведенные в тюрьме, как его мучили там, и сны, не дающие ему с тех пор покоя. Внезапно его пронизывает страх перед людьми, которые так ласково отнеслись к нему, — нестерпимый страх. Он не знает, откуда взялся этот страх, но совладать с ним не может. Он поднимается на ноги и с сигаретой в зубах шагает прямо к окошку доны Эстер: пусть видит, с кем имеет дело, пусть знает, что он не заслуживает ни отдельной комнаты, ни сытного обеда, ни этого матросского костюма. Пусть отошлют его на кухню, на подобающее такому пропащему место, — там снова зародится в его душе жажда мести и нетронутым будет запас ненависти. Исчезнет она — и он умрет, потому что ему нечем будет жить. Перед глазами его проносится образ того человека в жилете, который так утробно хохотал, глядя, как лупцуют Безногого солдаты. Склонится ли над ним милосердная дона Эстер, обнимут ли, даруя защиту, руки падре Жозе, почувствует ли он могучее плечо забастовщика Жоана де Адана, образ мужчины в жилете всегда тут как тут: он не даст ему поверить ни в доброту, ни в братство. Безногий всегда будет сам по себе, один со своей ненавистью, обращенной на белых и негров, на мужчин и женщин, на богатых и бедных, — потому он и не хочет, чтобы относились к нему хорошо.
К вечеру вернулся домой хозяин, сеньор Раул, — весьма известный в Баии адвокат, разбогатевший на удачных защитах, профессор юридического факультета, но прежде всего — знаменитый коллекционер, обладатель прекрасного собрания картин, старинных монет и антиквариата. Безногий в эту минуту рассматривал гравюры в детской книжке, потешаясь над незадачливым слоном, которого обдурила обезьяна. Раул, не замечая мальчика, поднялся по лестнице. Но через минуту прибежала горничная и повела Безногого в комнату доны Эстер. Раул, уже без пиджака, с сигарой во рту, поглядел на него с приветливым любопытством, а Безногий, напустив на себя вид крайнего замешательства, затоптался на пороге.
— Проходи.
Безногий вошел, прихрамывая, не зная, куда девать руки. Дона Эстер ласково сказала:
— Сядь, мой мальчик, не бойся.
Безногий опустился на самый краешек стула. Адвокат разглядывал его пристально, но доброжелательно, и мальчик приготовился отвечать на неизбежные вопросы. Он снова повторил все, что было рассказано утром, но когда в нужном месте заплакал в три ручья, Раул остановил его, поднялся и отошел к окну. Безногий понял, что хозяин растрогался, и мысленно похвалил себя, гордясь своим актерским даром. Но тут адвокат повернулся, шагнул к доне Эстер, поцеловал ее — в лоб, а потом в губы. Безногий потупился. Адвокат положил ему руку на плечо:
— Ты никогда больше не будешь голодать. А сейчас… Сейчас пойди поиграй во что нибудь или книжку посмотри… Вечером сходим в кино. Ты любишь кино?
— Люблю, сеньор.
Адвокат жестом отпустил его, но, выходя из комнаты, безногий успел заметить, как тот обнял жену и сказал ей:
— Ты — святая. Что ж, давай возьмем его к нам. Вырастим его.
Наступал вечер, темнело, зажглись фонари, и Безногий подумал, что, наверно, в этот час шайка, как всегда носится по городу в поисках пропитания.
…Очень жалко было, что нельзя завопить от восторга, когда герой фильма вздул наконец того гада. Безногий понимал, что это тебе не галерка в «Олимпии» и не тот захудалый кинотеатрик в Итапажипе, куда ему случалось проникать без билета, — здесь, сидя в мягком кресле «Гуарани», кино полагалось смотреть молча. Когда же он все таки не выдержал и свистнул, Раул покосился на него. Правда, улыбнулся, но и прижал палец к губам: нельзя, мол, неприлично.
Потом его повели в бар напротив кинотеатра и угостили мороженым. Безногий ел и думал о том, что чуть было не допустил непоправимой ошибки: когда адвокат спросил, чем его угостить, он едва не ляпнул: «Пивка бы похолодней», но вовремя прикусил язык.
Адвокат сам вел машину, а дона Эстер с Безногим сидели сзади. Отвечать на вопросы было сущей мукой: все время приходилось следить, как бы не сорвалось неподобающее словечко из лексикона «капитанов». Дона Эстер расспрашивала его о бедной покойной мамочке, и Безногий выкручивался как мог, стараясь помнить, что он наврал раньше, чтобы не запутаться вконец. Добрались до дому, и дона Эстер проводила мальчика в его комнату.
— Тебе не будет страшно одному?
— Нет, сеньора.
— Ты поживешь первое время тут, а потом переберешься наверх, в комнату Аугусто.
— Да зачем же, дона Эстер, мне и здесь хорошо…
Она наклонилась, поцеловала его в щеку:
— Доброй ночи, мой мальчик, — и вышла, прикрыв за собой дверь.
А Безногий так и стоял посреди комнаты, не в силах сдвинуться с места, не в силах ответить «спокойной ночи». Он прижимал ладонь к щеке, до которой дотронулись губы доны Эстер. Мысли его путались. В глазах потемнело, он ничего не ощущал, кроме этого нежного прикосновения, кроме этой неведомой ему материнской ласки. Кроме этого поцелуя. Ему казалось, что земля на миг остановилась: отныне все было преображено этим поцелуем. Ничего не существовало больше в мире — только материнский поцелуй, горевший у него на щеке.
Потом начался обычный ужас кошмарных снов: смеялся мужчина в жилете, глядя, как солдаты гоняют Безногого из угла в угол. Но потом вдруг появилась дона Эстер, а Безногий сжал в руке неизвестно откуда взявшийся кнут — как у того парня из фильма, — и человек в жилете погиб вместе с солдатами лютой смертью…
Минула неделя. Педро Пуля уже несколько раз приходил к особняку, ожидая вестей от Безногого, который все не возвращался в пакгауз, хотя за это время можно было двадцать раз выяснить, где хранятся ценности и куда бежать в случае опасности. Но вместо Безногого Педро встречал горничную: она то думала, что это ради нее торчит он возле адвокатского особняка. Однажды Педро словно невзначай задал ей вопрос:
— Что это за парнишка у вас там объявился?
— Хозяйка взяла его на воспитание. Славный мальчуган.
Педро подавил улыбку: он знал, что Безногий, если захочет, сойдет за паиньку.
— Годами он чуть тебя постарше, — продолжала горничная, — но совсем еще ребенок. Он то небось ни с кем еще не путался, не то что ты, отпетый…
— Ты же меня и совратила, вовлекла в разврат.
— Будет врать то!
— Ей Богу.
Хотя у нее были веские причины сомневаться в правильности его слов, она предпочла поверить Педро: это польстило ей. Теперь в ее отношении к нему сквозила покровительственная нежность.
— Ну, ладно. Сегодня научу тебя еще кое чему….
— Как всегда, на углу… А скажи ка мне: с ним то ты еще не спишь?
— Да он еще глупенький, в таких делах толку не знает. Ты что, дурень, вздумал ревновать? Разве не видишь, что мне никого не надо?..
В другой раз Педро высмотрел все таки Безногого. Тот лежал на траве в саду, перелистывая книжку с картинками, рядом мурлыкал кот. Педро поразился тому, что приятель его одет в серые кашемировые брючки и шелковую рубашку, волосы аккуратно причесаны. Он остолбенел при виде всего этого и не сразу решился подать ему сигнал, но, придя наконец в себя, свистнул, и Безногий, мигом вскочив, заметил его на противоположном тротуаре. Он сделал ему знак — подожди, мол, — огляделся по сторонам и, увидев, что поблизости никого, вышел из калитки.
Педро шагал по улице, а Безногий следовал за ним в нескольких шагах, потом подошел вплотную, и Педро испытал новое потрясение:
— Ах, чтоб тебя!.. Духами так и разит!
Безногий скорчил унылую мину, но Педро никак не мог успокоиться:
— А вырядился то! Кот подохнет от зависти! Придешь в таком наряде в «норку» (так называли они свой пакгауз) — все попадают. Еще, пожалуй, влюбится кто нибудь, береги тогда…
— Ладно, не пыли. Я пока еще присматриваюсь, понял? Скоро скажу, когда вам приходить.
— Что то не больно скоро…
— Самое ценное у них под замком.
— Ну, смотри… — сказал Педро и добавил: — Гринго наш все еще так себе, хоть и ползает. Температура держится: тридцать семь. Спасибо, дона Анинья напоила его каким то настоем, ему сразу полегчало. А то не увидел бы ты его больше. Отощал сильно: одни кости торчат.
С этими словами он и ушел, на прощанье еще раз поторопив Безногого.
А 'Безногий снова растянулся на траве, взялся за книжку, но вместо картинок увидел перед собой Гринго. Никого в шайке не изводил он так, как этого паренька: тот был арабом, в разговоре смешно коверкал слова, чем давал Безногому нескончаемый повод для издевательства и насмешек. Гринго силой не отличался и потому не мог рассчитывать на заметное место в шайке, хотя Педро Пуля и Профессор очень бы хотели, чтоб одним из вожаков стал иностранец — или почти иностранец. Но Гринго довольствовался малым: подворовывал по мелочам, в рискованные дела старался не ввязываться и мечтал набрать целый ящик всяких безделушек, чтобы продавать их прислуге из богатых домов. Безногий донимал и дразнил его беспощадно: глумился над ним за его странный выговор, за трусоватость. Но сейчас он, красиво и чисто одетый, гладко причесанный, надушенный, лежит на мягкой густой траве, уставившись в книгу с картинками, а Гринго загибается там, в пакгаузе. Да ведь и не он один. Всю эту неделю Безногий мягко спит, вкусно ест, дона Эстер говорит ему «мальчик мой» и целует, а «капитаны» по прежнему ходят в отрепьях, голодают, ночуют в дырявом пакгаузе или под мостом. Безногий почувствовал себя предателем. Он ничем не лучше того грузчика, о котором Жоан де Адан даже говорить не хотел — только сплевывал и растирал плевок подошвой, — того грузчика, что во время большой забастовки переметнулся к врагам, стал изменником, помогал вербовать рабочих взамен тех, которые грузить суда отказались. С тех пор ни один портовик не взглянул в его сторону, не протянул ему руки… А Безногий, который ненавидел весь мир, делал исключение только для мальчишек, собравшихся в шайку и назвавших себя «капитанами песка»: они были его товарищами, они были такими же, как он, — жертвами всех остальных людей. И вот теперь ему казалось, что он бросил их, предал, изменил им. Мысль эта так поразила его, что он приподнялся и сел. Нет, он не предал их. У них есть закон: тех, кто нарушает его, изгоняют из шайки, и после этого добра не жди. Но никто еще не нарушал закон так, как собирается сделать это он, Безногий: неужто он и вправду хочет быть барчуком и неженкой, пай мальчиком — ведь он сам первый всегда издевался над ними? Нет, он не предатель. Трех дней хватило бы, чтоб узнать, где хранятся в доме самые дорогие вещи. Но вкусная еда, чистая одежда, собственная комната и нечто большее, чем еда, одежда и комната — нежность доны Эстер — задержали его здесь на целых восемь дней. Он продался за эту нежность, как тот грузчик — за деньги хозяев. Нет, своих товарищей он не предаст. А дону Эстер? Ведь она верит ему, верит и доверяет. И у нее в доме, как и в портовом пакгаузе, превыше всего блюдут закон: за провинность — карать, за добро — платить добром. А теперь Безногий преступит его, отплатит за добро злом. Он вспомнил, какая радость обуревала его, когда он уходил из дома, в который должны были потом проникнуть «капитаны». А сейчас ему грустно. Он по прежнему ненавидит всех, кроме своих товарищей, но отныне исключение будет делаться и для обитателей этого особняка, потому что дона Эстер целовала его и называла «мой мальчик». Безногий боролся с собой. Он уже привык к такой жизни. Но как же быть с «капитанами»? Ведь он — один из них, он никогда не перестанет быть членом шайки, потому что придет день, когда солдаты снова примутся истязать его, а человек в жилете утробно захохочет… И Безногий решился. Но потом, с любовью взглянув на окно комнаты доны Эстер, заплакал. Она заметила это:
— Что с тобой, Аугусто? — и, отпрянув от окна, через мгновение появилась в саду.
Тут только Безногий почувствовал, что лицо у него мокро от слез. Он сердито вытер глаза, кусанул себя за руку, чтоб успокоиться. Дона Эстер подошла к нему совсем близко:
— Ты плачешь, Аугусто? Что нибудь случилось?
— Нет, сеньора, все в порядке. И я не плачу.
— Зачем ты меня обманываешь, сынок? Разве я не вижу? Что случилось? Ты вспомнил о маме?
Она притянула его к себе, усадила рядом с собой на скамейку, по матерински нежно привлекла его голову к своей груди.
— Не плачь. Я ведь так тебя люблю и сделаю все, чтобы возместить тебе твои утраты, — говорила она, но Безногий слышал в ее словах: «А себе — свои».
Дона Эстер поцеловала его в мокрую от слез теку.
— Не плачь, не огорчай свою мамочку.
Тогда крепко сжатые губы мальчика разомкнулись, и он, прижавшись к груди матери, заплакал навзрыд. Он обнимал ее, и не противился ее поцелуям, и горько плакал, потому что завтра же должен был покинуть ее, — не только покинуть, но и ограбить. Она так никогда и не узнала, что Безногий грабил и себя самого. Она так никогда и не узнала, что слезы Безногого были мольбой о прощении.
Отъезд Раула в Рио де Жанейро — его призывали туда какие то важные дела — ускорил события. Безногий решил, что лучшего времени для налета уже не представится.
В тот день он обошел весь дом, погладил кота Брелка, поболтал со служанкой, перелистал книжку с картинками. Потом постучался к доне Эстер, сказал, что пойдет погулять — недалеко, на Кампо Гранде. Она сказала ему, что Раул обещал привезти ему из столицы велосипед, и тогда он больше не будет ходить пешком, а будет кататься в свое удовольствие. Безногий опустил голову, а потом вдруг подошел к доне Эстер и поцеловал ее. Та была счастлива: ведь раньше этого никогда не бывало. Потом он с трудом, точно выталкивая из себя каждое слово, проговорил:
— Вы очень хорошая. Я никогда вас не забуду.
Потом вышел из дому и не вернулся. Ночь он провел в пакгаузе, в своем углу. Педро Пуля с дружками отправился в дом адвоката, а все остальные столпились вокруг Безногого, дивясь его нарядному костюму, приглаженным волосам, тонкому аромату одеколона. Но Безногий оттолкнул одного, ударил другого и, что то злобно бормоча, забился в угол. Там он и просидел, грызя ногти, даже не пытаясь уснуть, до тех пор, пока не вернулись Педро и его сподвижники. Они рассказали, что все прошло на редкость гладко: в доме никто даже не проснулся. Хватятся, наверно, только завтра утром. Педро показал ему золотые и серебряные вещицы:
— Знаешь, сколько нам отвалит за это Гонсалес?!
Безногий зажмурился, чтобы ничего не видеть. Потом, когда все пошли спать, растолкал Кота:
— Давай махнемся!
— Что на что?
— Я тебе отдам эти тряпки, а ты мне — свое барахло.
Кот поглядел на него с изумлением. Он, конечно, был одет лучше всех в шайке, но все это было сильно поношенное и не шло ни в какое сравнение с кашемировым костюмчиком Безногого. «Спятил», — подумал Кот, но язык сам выговорил:
— Давай.
Они обменялись одеждой, и Безногий снова забился в свой угол.
…Доктор Раул идет по улице с двумя полицейскими. Это те самые, что избивали Безногого в тюрьме. Безногий пытается бежать, но Раул показывает на него тем двоим, и они приводят его в камеру. Все повторяется: солдаты, хлеща его резиновыми дубинками, гонят его от стены к стене, а человек в жилете заливается смехом. Только теперь в комнате стоит еще и дона Эстер, стоит и печально смотрит на него и говорит, что отныне — он ей не сын, он — вор. В глазах у нее тоска, которая мучает его сильнее, чем удары, чем издевательский смех…
Он проснулся весь в поту, выскочил из пакгауза в ночную тьму и до рассвета бродил по песчаному пляжу. Вечером Падро Пуля принес ему его долю, но Безногий, не вдаваясь в объяснения, денег не взял. Потом в пакгаузе появился Вертун с газетой, где опять была напечатана статья про Лампиана. Профессор прочел ее вслух, потом стал проглядывать другие заметки и вдруг закричал:
— Безногий! Безногий! Тот подошел. За ним — остальные. Стали в кружок.
— Про тебя пишут, — сказал Профессор и прочел:
Безногий молчал, кусая губу.
— Выходит, еще не обнаружили пропажу, — сказал Профессор.
Безногий только кивнул в ответ. Когда хватятся, искать станут уже не как сына хозяев… Негритенок Барандан скорчил насмешливую гримасу и закричал:
— Родственнички по тебе соскучились, Безногий! Чего ж ты не идешь к мамочке, она тебе даст грудь…
Он не успел договорить, — Безногий подмял его под себя и занес над ним нож. Негритенок вряд ли ушел бы живым, если бы Большой Жоан и Вертун не оторвали от него Безногого. Напуганный Барандан убежал. Безногий, скользнув по лицам ненавидящим взглядом, захромал в свой угол. Педро догнал его, взял за плечо.
— Может, они и вообще ничего не заметят. И на тебя не подумают. Брось, не переживай…
— Доктор Раул вернется, и все сразу обнаружится…
И он зарыдал так, что все остолбенели. Только Педро и Профессор поняли, в чем дело, — один все разводил руками, не зная, как тут помочь, а другой завел долгий рассказ про какой то давний налет. За стенами пакгауза протяжно завывал ветер, точно жаловался на что то.
Часть 6